Еще в прошлом столетии, когда мы всей семьей жили в «пьяном» квартале одного уездного городка, я впервые познакомилась с понятием «сумасшествие». Удивляло тогда больше всего то, что из всей жившей вокруг нас публики сошла с ума вовсе не лимитчица-Катька из тридцать пятой и не тихий наркоман из двадцать второй, и даже не безногий солдат из барака напротив, а примерный сын интеллигентной пары евреев со второго этажа. Однажды я, пятилетняя, столкнулась с ним в темноте парадной, привычно поздоровалась и заметила, что он весьма дружелюбно беседует с облупленной мелованной стеной. Не было ни страшно, ни жутко, а только интересно: что же он увидел там такое, что он слышит такого, чего не могу услышать я?
Федя-псих был тихим, детей не обижал, и родители не только не запрещали к нему подходить, но и то и дело вставали на его защиту, строго покрикивая на мальчишек, которые любили подбежать и пихнуть Федю то в бок, то в плечо. Если Федя начинал приставать к случайным прохожим, его сразу же отводили в сторону, объясняя при этом, что он «свой» и «домашний». Почему мне все это вспомнилось? Да потому что Сяо Ань в книге «У нас здесь психбольница» тоже делит сумасшедших на «домашних» и «диких». Только домашние для нее — это те, что живут у них в больнице, а дикие — те, кто попадается на улицах города.
Сяо Ань — поэтесса, писатель, колумнист и медсестра психиатрической больницы — сочетание, согласитесь, весьма экзотичное. Несмотря на крайне, прямо-таки бесстыдно простой стиль письма, проза и поэзия Сяо Ань в последние несколько лет пользуется на китайском литературном рынке большим спросом. Секрет, возможно, в удивительной простоте повествования с налетом легкой безуминки. Сложно поверить, что хроники больницы ведет сотрудница медперсонала: если не знать этого заранее, то складывается впечатление, будто книга написана сумасшедшим, у которого просветления то и дело сменяются помутнением.
Кроме того, книга понравится тем, кто питает особую слабость к сычуаньскому диалекту. Текст сдобрен диалектизмами, как сычуаньская кухня обильно сдобрена красным перцем — временами от смеха пробирает буквально до слез.
В книге собраны разрозненные рассказы Сяо Ань о жителях девяносто девятой психиатрической больницы, о их простых горестях и радостях, их письма, записки и отрывки разговоров. Временами Сяо Ань настолько погружается в реальность своих подопечных, что начинает всерьез и глубоко задумываться над поднимаемыми ими вопросами. Например, какие фамилии дают детям в китайских домах беспризорника? Сяо Ань думает, что Чжун (Китай, середина), задавшая вопрос сумасшедшая утверждает, что Тянь (небо, потому что дети падают с неба), и только сын Сяо Ань знает точный ответ — беспризорникам дают фамилию Дан (партия).
Когда в процессе чтения доходишь примерно до середины сборника, то начинает казаться, что ты тоже очутился в психиатрической лечебнице, стоишь в наблюдательной и своими глазами смотришь на истории живущих здесь людей: старика-охранника, говорящего на японском, врача, которого соблазнила больная красавица, изобретателя, который советует от сумасшествия пить сахарную воду с муравьями…
Вполне возможно, что и жители девяносто девятой больницы тоже с интересом наблюдают за внешним миром «нормальных» людей, за миром, легкость бытия которого они не в состоянии перенести.
Далее мы публикуем небольшой отрывок из книги Сяо Ань:
Старик, охранявший ворота
…как только я подошла ко входу, старик-охранник открыл мне тяжелые ворота и смешно пробормотал: «Девушкама, просима». Потом он вновь сказал: «Девушкама, вама присла письмо, вы полусяма», и протянул мне жесткий конверт. Я улыбнулась и повторила: «Я полусяма».
Старик говорил с японским акцентом, но японцем он не был и в Японии никогда не бывал — да и акцент его не был истинно японским, он просто однажды возник в его голове и начисто выместил китайскую речь. Да, старик был сумасшедшим, самым старым больным нашей лечебницы, который появился здесь даже раньше нынешнего директора. В 1961 году он, еще будучи студентом Западно-китайского медицинского университета, впервые приехал в наши далекие края на практику. Поначалу он, конечно, говорил нормально, как и все мы — на китайском языке, и даже быстро обучился сычуаньскому диалекту. Тогда он влюбился в одну из местных медсестер, ходил с ней на танцы, любовь была страшная. Чудесные деньки, жаркое сычуаньское лето, заросли густых, тяжелых желтых цветов вокруг нашей больницы — где это сейчас, куда это все ушло?…
А однажды он проснулся, открыл глаза, в голове его что-то щелкнуло, и вся китайская речь во рту внезапно превратилась в ломаную японскую. Более того, у него еще и воображаемая японская возлюбленная появилась. Он вышел в зал и сказал на японском маме: я хочу написать письмо госпоже Нацуко. «О боги», — ужаснулась та, — «на каком это странном языке ты говоришь, и кто такая эта Нацуко?» Он подумал: «Да, стара стала моя мама, с памятью у нее уже проблемы, даже Нацуко она забыла, а мне, пожалуй, лень ей объяснять». Поэтому он вернулся в комнату и начал писать своей воображаемой девушке письмо. Закончив с любовным посланием, он спокойно встал и отправился на работу, следить за сумасшедшими. Бывшие его возлюбленные попытались было оказать ему знаки внимания, да не тут-то было — ради прекрасной Нацуко он даже прогнал метлой девушку, в которую еще вчера был горячо влюблен.
Одно за другим писал он письма своей японской возлюбленной на протяжении долгих лет, и когда им было написано ровно 619 писем, из врача психиатрической больницы он превратился в пациента, а затем — в старика-охранника. На конвертах его писем значилось: «в некую психиатрическую лечебницу, девушке Нацуко лично в руки». В результате кипа этих опусов сначала хранилась в комоде у старого директора, который любил на досуге почитывать их вместо любовных романов, а после его смерти письма отправились в канцелярию. Там они и пылятся по сей день, блистательные и (быть может?) талантливые любовные письма.
Спустя двадцать лет старик-охранник наконец-то понял, что же с ним произошло, перестал драться и писать любовные письма, начал послушно принимать лекарства. Единственное, что осталось с ним на всю жизнь — это японская речь, которая непонятно почему намертво впечаталась в его мозг. Охранником он был хорошим, стоял на своем посту ровно, будто бы оловянный солдатик, и отказывался присесть даже на минутку. А что же с его письмами? Помимо старого директора да самого старика, о содержании их было известно разве что Богу. Со временем эти послания точно так же, как и он сам, превратились в еще одну легенду нашей больницы.